Глава 5. 

 

Чудной город Париж! И чудной и чудный. И люди в нём – сплошь развлечённые. И, большей частью, политикой. «Здесь всё политика, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании больше всякий хлопочет, чем о своих собственных». Париж Гоголя развлёк, но не приворожил надолго. Слишком шумен он был, слишком не доставало ему, европейскому ветренику той глубины и сосредоточенности, которая была необходима Гоголю. «Париж город хорош для того, кто именно едет для Парижа, чтоб погрузиться во всю его жизнь. Но для таких людей, как мы с тобою, - не думаю…» Тем не менее, он провёл там довольно продолжительное время, осматривая достопримечательности и с особенным удовольствием посещая итальянскую оперу и театры, которые произвели на него огромное впечатление уровнем мастерства, которого так не хватало в театрах русских. Гоголь развеивал хандру и попутно размышлял над планом «Мёртвых Душ», сюжет которых подарил ему Пушкин. «Огромно велико моё творение, и не скоро конец его. Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение! Кто-то незримый пишет предо мною могущественным жезлом. Знаю, что моё имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слёз, произнесут примирение моей тени». Зимой Гоголь несколько раз бывал в гостях у А.О. Смирновой-Россет, также бывшей тогда в Париже. Александра Осиповна родилась в Малороссии, и потому все вечера проходили в разговорах родном крае, пелись украинские песни, столь любимые и собираемые Гоголем, сыпались шутки… Между тем, оставленная родина начала звать к себе, стоило только расстаться с нею. «Теперь предо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моём Русь, - не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…»

В это время из России пришла громовая весть. Не стало Пушкина. «Что месяц, что неделя, то новая утрата; но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Всё наслаждение моей жизни, всё моё высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеётся, чему изречёт неразрушимое и вечное одобрение своё – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… (…) Невыразимая тоска!» Это был страшный удар для Гоголя. Могли думать он, покидая Россию, что никогда больше не увидит Пушкина? Сильнее, чем когда-либо, Гоголь ощутил своё полное одиночество. Он остался один на вершине завоёванного Олимпа, правопреемником и наследником Пушкина. Но об этом он не в силах был даже подумать. «Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я… я и в сотой доле не могу выразить всей моей скорби. Моя жизнь, моё высшее наслаждение умерло с ним». Казалось, что со смертью Пушкина всё кончено. Даже Россия сделалась какой-то другой, чужой. Россия без Пушкина… Разве это Россия? «Что труд мой? Что теперь жизнь моя? Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? Не для того ли, чтоб повторить вечную участь поэтов на родине?» Жизнь, однако, не кончена. Остался долг. Долг перед Пушкиным. «Я должен продолжать мною начатой большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысль есть его создание и которой обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни потому, что не думаю, чтобы она была долговечна…»

Местом своего пребывания за границей Гоголь избрал Италию. «Она моя! Никто в мире её не отнимет у меня! Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – всё это мне снилось. Я проснулся опять на родине…» Но, несмотря на это неразрывна была связь с Россией. «Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнажённые пространства предпочёл я лучшим небесам… Ни одной строки не мог я посвятить чуждому». Жизнь в тёплом и солнечном Риме с его величавым спокойствием, многовековой глубиной, с неспешным течением времени и великолепными красотами, далёкими от нанеси современной суеты, была хороша, но средства к существованию быстро иссякли. «…я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду…» Парадокс! Написав столько произведений, которыми зачитывалось русское общество, ни единого дня в жизни не пребывая в праздности, он оказался нищ, нищее самого ничтожного чиновника или дьячка в России. «В чужой земле я готов всё перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдёт до этого дело. Но в своей – никогда». Между тем, руку Гоголь всё-таки протянул. Не в прямом смысле слова, конечно. Протянул в Россию. К друзьям, у которых вынужден просить в долг. Жизнь в долг – что может быть тяжелее и унизительнее? Тяжко быть всё время обязанным кому-то. Отец всю жизнь был должником Трощинского, сам Гоголь оказался обязан отнюдь не одному человеку. И, хотя они все люди благородные, от этого не легче. Но иного нет выхода. Нужно работать над «Мёртвыми Душами», а эта работа требует всех сил, и ни на что иное не остаётся их, а, значит, нужно вновь и вновь ломать свою гордость, просить. «…Я думал, думал и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив; мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему «Ревизору». Я написал письмо, которое прилагаю; если вы найдёте его написанным как следует, будьте моим представителем, вручите! Если же оно написано не так, как следует, то он – милостив, он извинит бедному своему подданному…» Государь откликнулся на просьбу Гоголя, переданную ему Жуковским и послал вспомоществование в размере 4-х тысяч рублей…

В Риме Гоголь близко сошёлся с художником Александром Ивановым, с которого во второй редакции «Портрета» будет списан художник, соученик несчастного Чарткова, чьё полотно так поразило его. Этот удивительный человек посвятил жизнь написанию своей великой картины «Явление Христа народу», он отошёл от мира, жил, подобно монаху, шаг за шагом, год за годом доводя до совершенства свой замысел. Гоголь часто бывал в мастерской Иванова, восхищался этим самоотречением, терпением и святости служения художника, видя в нём пример для себя. Также как Иванов, он стремился к совершенству задуманного творения, его абсолютной отточенности. Приехавшему в Рим Жуковскому Гоголь читал первые главы своей поэмы. «Забавно и больно» - записал о них Василий Андреевич. Но в отличие от Иванова Гоголь не был способен полностью удалиться от мира, жить в абсолютном затворе. «…странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем поговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным».       

Работа продвигалась медленно. Сказывалось и ухудшающееся здоровье. «Увы! Здоровье моё плохо! И гордые мои замыслы… О друг! если бы мне на четыре, пять лет ещё здоровья… Пожалей о мне!» Он был ещё молод. Ему едва исполнилось 30, но он чувствовал себя уже древним старцем. «…тяжело очутиться стариком в лета, ещё принадлежащие юности…» А если приведётся дожить до старости настоящей? С её совершенной немощью и омертвелостью чувств? Нет, это ещё хуже смерти. Погребённость заживо… Страшна старость… «Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. (…) Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдаёт назад и обратно! Могила милосерднее её, на могиле напишется: «Здесь погребён человек!», но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости»…

Тем не менее, он продолжал время от времени шутить, устраивая целые представления, смеша всех присутствующих. «Преуморительные были сцены», - отмечал Погодин. Весёлость била через край, била почти нарочито, а затем сменялась меланхолией, тоской, и Гоголь уединялся в тишине церквей, ища успокоения и подкрепления угасающих сил в чём-то высшем…     

Между тем, настало время возвращаться в Россию. Нужно было забрать сестёр из Патриотического института и устраивать их судьбу. Ехать не хотелось отчаянно, но пришлось. Вместе с Погодиным Гоголь прибыл в Москву. «Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. Грустно и не хотелось сильно. Но долг и обязанность последняя: мои сёстры». Он надеялся уладить дела за два месяца и уехать обратно в Рим, а до тех пор остановился у Погодина. В столицу забирать сестёр Гоголь поехал вместе с Аксаковыми. В неё, опустевшую после смерти Пушкина, ехать не хотелось вдвойне. «…одного я никак не мог предчувствовать – смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучался на два дня. Как странно! Боже, как странно! Россия без Пушкина! Я приеду в Петербург – и Пушкина нет». Это сиротливое чувство не покидало Гоголя во время всей поездки.

Странная штука жизнь… Стоило ступить на родную землю, и целый водопад ликований, приветствий, приглашений обрушился на него, словно все эти годы только его и ждали здесь, и ждали чего-то от него. Чего-то великого. Чего? Тяжел груз ответственности, вдруг сваливающийся на слабые плечи, ответственности перед этими полными ожидания взорами. «Русь, чего же ты хочешь от меня?» Но ответа на этот вопрос не было, потому что разделившееся на партии и лагеря русское общество ожидало разного. Как каждая партия видела только свою Русь, так видела только своего Гоголя. Каждая партия старалась залучить его в свой лагерь, словно бы уже был он чьей-то собственностью, был обязан мыслить исключительно определённым образом, и мысли другие непременно вызывали обиды, словно бы являлись изменой, хотя кому мог изменить писатель, не присягавший на верность ни одному лагерю, искавший единства, а не раскола, в котором каждая часть гордо мнит себя целым. Звали в свою партию москвичи во главе с Погодиным, звал Плетнёв, звал Белинский… «…они все встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня как какого-то мессию, которого ждут евреи, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы… (…) …началось что-то вроде ревности… Каждый из них на месте меня составил себе свой собственный идеал, им же сочинённый образ и характер и сражался с собственным своим сочинением в полной уверенности, что сражается со мною». Нет, нельзя писателю примыкать совершенно к одной какой-то партии, иначе она уж возомнит, что имеет право на него и обратиться в диктатора, иначе оскорбятся все прочие, а писатель не должен раскалывать, но наоборот – объединять, ибо блаженны миротворцы. «Искусство не разрушенье»… Ещё несколько лет назад были лишь движения литературные, а ныне политика стала овладевать умами и сеять вражду между талантливыми и по-своему любящих своё Отечество, желающих блага, искренними и благородными людьми. Отчего это? «Почти у всякого образовалась в голове своя собственная Россия, и оттого бесконечные споры…»

Странная штука жизнь… Столько славы и почестей, а ни гроша в кармане. Ни угла своего, ни денег на то даже, чтобы приодеть сестёр. Спасибо сердобольному старику Аксакову, который тотчас же дал необходимую сумму, до слёз тронутой тем, как стыдясь и краснея, Гоголь пытался сформулировать свою нужду… Столько славы, а такая непроглядная нищета, от которой впору завыть. Ни малейшей надежды расплатиться с долгами, но приходилось занимать ещё. Участь вечного должника, нахлебника – что может быть унизительнее?

Вместе с сёстрами Гоголь остановился у Погодина, своего главного кредитора. Вот, кто, может, более других чувствовал своё «право». Ему нужны были не только материалы в журнал, но и откровенность, открытость души. А скрыть это не хватало такта. Бывший крепостной, ставший профессором университета, он слишком знал, что почём в этой жизни и не привык упускать своего. Кулак, как есть кулак! Пребывание в его доме сделалась для Гоголя настоящей пыткой. А приходилось занимать вновь и вновь уже у других, почти по-хлестаковски, без надежды отдать. Чтобы хоть как-то поправить своё положение, Гоголь решил издать свои сочинения, ради чего пришлось кланяться главному книготорговцу Смирдину… Кланяться, кланяться, кланяться – ради обожаемых  «голубушек» сестёр и матери приходилось идти на поклон ко всем. А, между тем, гостиные, посещение которых также сделалось в тягость, рукоплескали ему, когда он читал первые главы своих «Мёртвых Душ». Ах, если бы хоть часть этих рукоплесканий можно было перевести в деньги… Если бы вовсе никогда можно было не думать о деньгах! Какая несправедливость: любая должность приносит доход, а труд писателя не ставится ни во что, словно бы он бездельник и небокоптитель… 

Всё время пребывания на родине Гоголь мучился своим положением должника и мечтал лишь об одном: вновь оказаться в Италии, в прекрасном Риме, где вовсю цвела весна. «Какая весна! Боже, какая весна! (…) Как хороши теперь синие клочки неба промеж дерев, едва покрывшихся свежей, почти жёлтой зеленью, и даже тёмные, как воронье крыло, кипарисы, а ещё далее – голубые, матовые, как бирюза, горы Фраскати и Албанские, и Тиволи! Что за воздух! Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере семьсот ангелов влетают в носовые ноздри. Удивительная весна!..»

Сестёр устроить не удалось. Одну пришлось отправить к маменьке, другую оставить в Москве на попечение малознакомой особе… Средств было столь мало, что едва хватало на собственный отъезд, и Гоголь дал объявление в газету в поисках человека, который бы согласился разделить с ним расходы на дорогу в Рим в дилижансе. Таковым попутчиком стал молодой родственник Аксаковых.

Перед отъездом в честь именин Гоголя в саду Погодина собралась вся московская интеллигенция. Среди гостей был невысокий молодой поручик в пехотной форме. М.Ю. Лермонтов. О нём Гоголю много говорил Белинский. Тогда состоялась их встреча. Лермонтов уже создал почти все главные свои произведения, ими пестрели страницы журналов. Ему было 26, но какая-то тень лежала на челе его, тень роковой предначертанности, сквозившей и в поэзии его. «…он уже с ранних пор стал выражать то раздирающее сердце равнодушие ко всему, которое не слышалось ещё ни у одного из наших поэтов…» Этот молодой человек даже талант свой ни во что не ставил, и это пренебрежение Божьим даром поразило и почти ужаснуло Гоголя. В тот вечер Лермонтов был весел, в отличие от молодых москвичей вовсе не стеснялся его. Впрочем, Гоголь был всего пятью годами старше его… Лермонтов читал ему «Мцыри» в прохладном, полном ожидания дождя саду. Ему оставалось жить всего лишь год, Гоголю – двенадцать лет… Их пути расходились, сойдясь на перекрёстке, расходились навсегда. Лермонтов уезжал на Кавказ, чтобы погибнуть там, Гоголь – в Италию, чтобы пережить глубокий духовный перелом и возвратиться в Россию…

Наконец, хлопоты, унижения и мучения были завершены, с небольшим багажом Гоголь поместился в дилижанс и тронулся в путь. В дороге ему всегда хорошо думалось, дорога словно защищала его, вырывая из тисков повседневной жизни. Мысли текли ровно, новые образы и картины рождались перед глазами, и в душе водворялся мир. «Боже! как ты хороша подчас, далёкая, далёкая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грёз, сколько предчувствовалось дивных впечатлений!..» Вокруг лежали печальные просторы родной земли. Впереди ждало солнечное великолепие Италии. «Бросьте всё! и едем в Рим. О если б вы знали, какой там приют для того, чьё сердце испытало утраты. Как наполняются там незаместимые пространства пустоты в нашей жизни! Боже, боже, боже! О мой Рим! Прекрасный мой, чудесный Рим! Несчастлив тот, кто на два месяца расстался с тобой, и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути к тебе. Клянусь, как ни чудно ехать в Рим, но возвращаться  него в тысячу раз прекраснее…» 

 

Тиха поступь смерти. Она подходит, нежданная, непрошенная, обдаёт холодом своего мертвящего дыхания, протягивает руку… «Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается чорт знает что. Страшно, просто страшно. Я боюсь. А так было хорошо началось дело. Я начал такую вещь, какой, верно, у меня до сих пор не было, - и теперь из-под самых облаков да в грязь»… А как всё прекрасно казалось совсем недавно! В Вене мариенбадская вода сделала настоящее чудо: пробудила от летаргического сна, вернула бодрость юности и вдохновение! Вот, теперь-то драма из украинской истории не могла не выйти! «Сюжет, который в последнее время лениво держал я в голове своей, не осмеливаясь даже приниматься за него, развернулся предо мною в величии таком, что всё во мне почувствовало сладкий трепет, и я, позабывши всё, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мыслей». И воды отомстили за это нарушение… О, какой холод, какой пронзающий, парализующий холод! Какая чудовищная тяжесть в груди, какое напряжение и раздражение нервов, вызванное «страшным воображением», а к тому остановка пищеварения… «…то, что могло помочь желудку, действовало разрушительно на нервы, а нервы обратно на желудок. К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания». Вот она, смерть. Страшна смерть. Ужасна смерть. То же было и с несчастным Вьельгорским… Прелестный юноша с прекрасным будущим сгорел от чахотки на глазах Гоголя, не отходившего от него. Умирающий уже не мог говорить, а только писал на листках блокнота, а Гоголь говорил. Он смотрел на бедного страдальца, потрясённый этой несправедливо ранней кончиной, этой страшной победой смерти над цветущей жизнью, и представлял, как однажды, должно быть, довольно скоро, смерть ледяной и безжалостной рукой постучится и в его дверь… И, вот, постучалась. Вот, она – чёрная бездна, из которой нет сил выбраться. И для чего именно теперь? Теперь, когда не окончено, не исполнено ещё начатое дело. Горько уходить, не завершив… Страшно не успеть… «Мне бы два года теперь… только два года…» Два года работы! Их бы хватило, чтобы закончить, а там можно и умереть с сознанием исполненного долга… И не здесь, здесь бы следовало провести их… В России! Как глупо, однако… Всю жизнь знать, что жизнь эта будет коротка, предчувствовать смерть, а при приближении её впасть в панику… А доктора? Доктора развели руками и, кажется, уже поставили крест… Но нет, слишком уж мерзко было бы умереть среди этих бюргеров. Уехать, немедленно уехать! Бежать! «Дорога, моё единственное лекарство, оказала и на этот раз своё действие. Я мог уже двигаться»… С приездом в Рим болезнь стала отступать. «Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье моё в таком сомнительном положении, в каком я ещё никогда не бывал…» Остался жив… Смерть отступила… Отчего отступила она? Лишь волей единого Создателя это могло быть… Стало быть, для чего-то помиловал Господь. Для исполнения чего-то главного и высшего продлил срок пребывания души в бренном теле. И, значит, теперь единая святая обязанность – исполнить то, ради чего воскрешён из разверзнувшейся бездны, и этому долгу отныне должна быть подчинена вся жизнь. Странное чувство – воскрешение. Робкая радость, ещё не верящая в чудо, боящаяся спугнуть его. Должно быть, так первые травинки пробуждаются весною из-под снега… «Чудно милостив и велик бог: я здоров. Чувствую свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением «Мёртвых Душ». Вижу, что предмет становится глубже и глубже. Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том, если только дивной силе бога, воскресившего меня, будет так угодно. Многое совершилось во мне в немногое время…» О, сколько пользы выходит от недугов! И не роптать нужно на них, а благодарить… «…слыша ежеминутно, что жизнь моя на волоске, что недуг может остановить вдруг тот труд мой, на котором основана вся моя значительность, и та польза, которую так желает принесть душа моя, останется в одном бессильном желании, а не в исполнении, и не дам я никаких процентов на данные мне Богом таланты, и буду осуждён, как последний из преступников… Слыша всё это, смиряюсь я всякую минуту и не нахожу слов, как благодарить небесного Промыслителя за мою болезнь. Принимайте же и вы покорно всякий недуг, веря вперёд, что он нужен. Молитесь богу только о том, чтобы открылось перед вами его чудное значение и вся глубина его высокого смысла»…

Подпись: 


























Глава V

    Гостевая          Новости          Ф.Достоевский          И.Золотусский          Ссылки          Почта       

 

 

 

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz