Глава 3. 

     

Петербург, столица Российской Империи, город больших контрастов и больших возможностей, сосредоточие интеллектуального потенциала всего государства, город-мечта, в который стремятся со всех краёв честолюбивые юноши, потому что именно здесь Олимп, источник славы и поражений, город-чудо, сотворённый неукротимой волей Петра на болоте, город-диктатор, покоряющий всякого и не терпящий нарушения своих законов. Тут уж одно из двух: или пан, или пропал, или грудь в крестах, или голова в кустах. Либо вознестись в лучах славы, либо быть повергнутым в пыль, и тогда ужас и позор и невозможность смотреть в глаза тем, кому обещал, что много хорошего услышат они… Достанет ли сил? Может быть, лучше было остаться в Васильевке и заниматься хозяйством, оставшимся теперь на хрупких женских плечах? Татьяна Семёновна завещала ему часть наследства, но он отказался в пользу матери и сестёр, чувствуя, что не здесь его место. О, как грустны были бабушкины глаза, когда она вышла провожать его, уже совсем старая и хворая, но с тем же светлым лицом, ласковыми глазами и вкрадчивым голосом, которым когда-то пела песни и рассказывала о чудной лестнице. Вся жизнь – лестница. Нельзя остановиться на первой ступеньке, надо идти дальше. А так и врезался в память образ хрупкой старушки, благословляющей с крыльца отъезжающий экипаж, увозящий в неведомую даль её любимого внука… Как в последний раз…

И отчего всё происходит не так, как хочется? Вот и теперь, едва въехали в Петербург, как простуда уложила его в постель. И вместо блеска Невского – тёмная, тесная комнатушка на Гороховой, грязно одетая хозяйка, неуклюжая толкотня слуги Якима, не знающего, куда идти за продуктами, и убивающий вид из окна – вместо привычных просторов, света – стена соседнего дома… Что за тоска! Хорошо ещё, что добрый друг Данилевский взял на себя все формальные заботы по регистрации в столице. Счастливец! Он теперь, расфранчённый и весёлый, разгуливал по Невскому… «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге…»

Данилевский – самый лучший, ближайший и любимый друг. Может быть, единственный близкий друг. Брат. Друг с самых незабвенных детских дней, когда вместе прогуливались они по дороге в Диканьку, слушая могучий звон колокола. Однажды, когда Николай был болен и лежал в жару, именно Александр оказался у его постели, взглянул своими живыми, участливыми глазами… Детская дружба не всегда выдерживает испытания временем. Вот, и Данилевский, хоть и остаётся другом, а всё-таки неудержимо отдаляется, уходит на свой путь, в свою жизнь. И никак не удержать его. Теперь он уже не окажется рядом, как тогда в детстве, не сядет у постели с видом участия и весёлости одновременно, от которого уже становится легче. Вероятно, так и должно быть. Впрочем, настоящая дружба не умирает никогда. Можно уже не общаться столь тесно, но жить в сердце друг у друга: этого не изменить даже времени, слишком крепки узы, слишком давно связаны они…

Наконец, болезнь отступила. Первая задача провинциала в столице – придать себе столичный вид. Необходимо новое платье, сапоги, перчатки, помады… И ещё надо съехать из этой жуткой дыры. Александру неплохо и здесь, но разве же можно существовать среди этого непрекращающегося гомона и грязи? Итак, новая квартира, новое платье… Денег ни гроша, но не обращаться же за помощью к благодетелю Трощинскому! Довольно уж, что отец был всю жизнь у него в долгу! Написать в Васильевку… Придёт время – и он всё отдаст. И даже больше. Только надо найти поприще. Работу. Дело. Место. Счастливчик Данилевский! Он и здесь преуспел. Выбрал военное поприще, поступил в школу военных прапорщиков. Всё просто и понятно у него. Прямая стезя. И никаких мучительны сомнений и поисков. Ах, если бы вот такую же уверенность, знание собственного места – и тогда сам чёрт не страшен. Но этого нет, а, значит, нужно испробовать всё.

Но вначале – первое и главное. Поборов трепет, Гоголь, взяв с собою рукопись поэмы, отправился прямиком к своему кумиру и учителю Пушкину. Ничего так не желала душа его в ту пору, как лицезреть великого поэта. Он единственный – мерило всему. Единственный, чей любой вердикт должен быть воспринят покорно. Если он одобрит первую пробу пера, то долой сомнения, то все прочие толки ничтожны. Если же нет, то умри мечта о литераторстве. По крайней мере, никто больше не увидит новых опусов… Чем ближе подходил Гоголь к дому поэта, тем страшнее ему становилось. Что если не одобрит? Недовольство, скучающий зевок или снисходительность мучительна от всякого, но от всякого это можно перенести. Но не от Пушкина. Тут уж судьба решается. Прежде чем постучать в дверь квартиры, Гоголь свернул в ближайшую кондитерскую, выпил там рюмку ликёра и, немного воспрянув духом, вернулся и отважился постучать. В дверях показался слуга.

- Дома ли хозяин? – осведомился Гоголь.

- Почивают, - прозвучал короткий ответ.

- Верно всю ночь работал, - с благоговением заметил Николай Васильевич.

- Как же, - усмехнулся слуга, - работал! В картишки играл!

Вот так-так… Значит, и великие не чужды земным грешкам. Картишки! Можно ли было вообразить себе Пушкина за этим занятием? Такому гению, как он, пристало лишь вести беседы с музами, творить… Чудно устроен человек! Самое великое переплетается в нём с самым пустым и ничтожным… Значит, такова жизнь…

Может, и к лучшему. Слишком опрометчиво было идти сразу к Пушкину. Разумнее вначале попробовать себя. Но не открывая имени. Имя можно открыть лишь в случае победы, а поражения знать не должен никто… В конце концов, уже опубликовано без подписи стихотворение «Италия», отрывок из «Ганца» в «Сыне Отечества» Фаддея Булгарина. Не настала ли пора дать ход всей рукописи? «Вздёрнуть таинственный покров»?

Денег, присылаемых из дома, хватило на издание тиража поэмы. Под псевдонимом В. Алов. С трепетом Гоголь ждал отзывов, но отзывы эти не оправдали надежд, колеблясь от уничижительных оценок до снисходительного пожимания плечами.

«Московский телеграф». Н. Полевой: «Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом».

«Северная пчела»: «В сочинителе заметно воображение и способность писать, но (…) свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом».

Удар был велик. О счастье, что не Пушкин стал первым читателем этого позора! Счастье, что не имя подлинного автора стоит под ним! Никто не должен знать его! А лучше бы и вовсе, чтобы не было этой проклятой книги, чтобы никто больше не смог прочитать, усмехнуться над неуклюжестью, бездарностью автора… Нужно поступить с этим злосчастным творением, как со всеми прежними неудачными опусами. Нужно было сделать это ещё раньше!

Вместе с Якимом Гоголь исходил все книжные лавки, скупил все экземпляры своей поэмы, навсегда возненавиденной, истратив последние деньги, и, наняв номер в гостинице, разжёг в печи огонь и предал ему вещественное свидетельство своего позора.

Но боль не утихала. И этой болью не с кем было поделиться, потому что никому невозможно было признаться в своём поражении, сраме. Данилевский давно переселился к друзьям-офицерам, и Гоголь остался в одиночестве. Он бродил по улицам чужого города, вновь чувствуя отчаянную чуждость свою всему вокруг. Мелькали лица и силуэты в рассеянном жёлтым светом фонарей мраке невского проспекта. Странный, обманчивый мир…

Но горше всего было то, что на авантюру с поэмой ушли все деньги, которые мать скопила за целый год и отправила сыну, чтобы он уплатил их в Опекунский совет за заложенное имение. Этой огромной суммы никак невозможно было возместить. И даже вечный благодетель уже не мог помочь – недавно он скончался… 

Стыд и бессилие изменить что-либо сводили с ума… Надо же было быть самонадеянным глупцом, чтобы так возомнить о себе, так взлететь! Но нельзя открыть подлинной причины неизбывного горя. Нужно выдумать её, выдумать причину, в которой не так совестно признаться, перенести всю настоящую боль в вымышленную роль и в ней дать волю ей…

«…какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать… Маминька! Дражайшая маминька!.. Одним вам я только могу сказать… Вы знаете, что я был одарён твёрдостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости. Но  видел её… нет, не назову её… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал её ангелом, но это выражение низко и не кстати для неё… Нет, это не любовь была… я по крайней мере не слыхал подобной любви… В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я. …Нет, это существо… не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений…»

От отчаяния и стыда Гоголь бежал из Петербурга, ставшего молчаливым свидетелем его унижения. Бежал не к родным, видеть которых было бы невыносимо, смотреть в глаза которым невозможно, а за границу. В Любек. В полном одиночестве отплыл пароходом от родных берегов, надеясь этим путешествием утешить свою боль и утишить бурю. Уехать, далеко-далеко уехать, забыться… «…я удивляюсь, почему хвалят Петербург, город сей превозносят более, чем заслуживает, а я, любезная маминька, намерен ехать в Соединённые Штаты и прочее тому подобное…»

В Америку Гоголь не поехал. Европа, едва ступил он на её землю, не понравилась ему, и вскоре душа его затомилась в разлуке с Россией, родные края манили его, и зов этот был сильнее всех прочих мимолётных стремлений. Успокоившись и отрезвившись, Гоголь вернулся в Петербург. Вернулся более умудрённым и целеустремлённым, чем прежде. «Бог унизил мою гордость, но я здоров, и если мои ничтожные знания не могут доставить мне места, я имею руки, следовательно, не могу впасть в отчаяние – оно удел безумца».

Первый блин всегда комом… Но не останавливаться же на нём. После краха необходимо начинать всё заново, собирать и восстанавливать по крупицам, терпеливо и осторожно. «Что вы, хотите тягаться с Пушкиным? Пишите лучше прозой». А ведь совет был недурён. Хорошей прозы на Руси куда меньше великой поэзии. Вот, только бы найти свою стезю, свою ноту, свой почерк… Что же, не зря ведь столько времени составлял он свою «Книгу всякой всячины». К чему браться за материи чужеродные, которых никогда не видал, и перепевать с чужого голоса? Ведь есть же у него великое богатство – малая родина с её сказками, обычаями, особым миром, о котором никто толком не писал ещё. А ну как взяться за это! Ведь уж и начинал было, ещё до позора – набросал кое-что. Но тут уж во всеоружии подходить надо. Всё вызнать, до мельчайшей чёрточки и подробности, чтобы ожил этот мир во всей своей красе.

«…Я думаю, вы не забудете моей просьбы извещать меня постоянно об обычаях малороссиян. (…) Между прочим, я прошу вас, почтеннейшая маминька, узнать теперь о некоторых играх из карточных: у Панхвиля как играть и в чём состоит он? Равным образом, что за игра Пашок, семь листов? Из хороводных: в хрещика, в журавля. Если знаете другие какие, то не премините. У нас есть поверья в некоторых наших хуторах, разные повести, рассказываемые простолюдинами, в которых участвуют духи и нечистые. Сделайте милость, удружите мне которою-нибудь из них».

Но литературные занятия пока не могли принести дохода, нужно было вновь заботится о «месте», и Гоголь, помятуя свои сценические успехи в Нежине, отправился к директору императорских театров С.С. Гагарину.

- Что вам угодно? - спросил князь.

- Я желал бы поступить на сцену и пришёл просить ваше сиятельство о принятии меня в число актёров русской труппы, - запинаясь, ответил Гоголь, несколько оробевший при виде сурового князя.

- Ваша фамилия?

- Гоголь-Яновский.

- Из какого звания?

- Дворянин.

- Что же побуждает вас идти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить.

- Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня; мне кажется, что я не гожусь для неё; к тому же я чувствую призвание к театру.

- Играли вы когда-нибудь?

- Никогда, ваше сиятельство.

- Не думайте, чтоб актёром мог быть всякий: для этого нужен талант.

- Может быть, во мне и есть какой-нибудь талант.

- Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?

- Я сам этого теперь ещё хорошо не знаю; но полагал бы на драматические роли.

- Ну, г-н Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело, - усмехнулся Сергей Сергеевич и, обернувшись к секретарю, добавил: - Дайте г-ну Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтоб он испытал его и доложил мне.

А.И. Храповицкий: «…присланный на испытание Гоголь-Яновский оказался совершенно неспособным не только к трагедии, но даже к комедии…»

Гоголь, читавший по тетрадке, смущённый присутствием известных артистов, сам сознавал, что испытания не прошёл, а потому даже не пришёл за ответом. Оставалось поступить на должность. В чине коллежского регистратора Гоголь был принят на должность писца в департаменте уделов с окладом в 600р. в год. «В департаменте… но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов…» Началась рутинная, подчинённая графику службы жизнь.

«…В 9 часов утра отправляюсь я каждый день в свою должность и пробываю там до 3 часов; в половине четвёртого я обедаю; после обеда в 5 часов отправляюсь я в класс, в академию художеств, где занимаюсь живописью, которую я никак не в состоянии оставить, - тем более, что здесь есть все средства совершенствоваться в ней, и все они, кроме труда и старания, ничего не требуют. По знакомству своему с художниками, и со многими даже знаменитыми, я имею возможность пользоваться средствами и выгодами, для многих недоступными. …Что это за люди! …Какая скромность при величайшем таланте! Об чинах и в помине нет, хотя некоторые из них статские и даже действительные советники. В классе, который посещаю я три раза в неделю, просиживаю два часа; в семь часов прихожу домой, иду к кому-нибудь из своих знакомых на вечер, - которых у меня таки не мало. Верите ли, что одних однокорытников моих из Нежина до 25 человек…»

Климат Петербурга, резко контрастирующий с малоросским, сырой воздух, пронизывающие ветра зимой, немилосердная духота летом сказывались на слабом здоровье Гоголя. Нередко недуги принуждали его оставаться дома, а подчас и вовсе укладывали в постель. Тут-то и подступала со всей силой тоска. Хотя из простого писца он сделался помощником столоначальника, но оклад его достиг лишь 750 рублей в год, когда все чиновники в этой должности получали 1000 и более. На квартиру и пропитание требовалось 100 рублей в месяц…

«Да! Терпи, терпи! Есть же, наконец, и терпению конец. Терпи! А на какие деньги я завтра буду обедать? Взаймы ведь никто не даст…» 

Где же, где взять деньги? Опять писать любящей маминьке, просить у родных, зная, как стеснены они? Но довольно, довольно! Всего проще опустить руки и поникнуть головой. Отчаяние - смертный грех, и его нужно разгонять. Разгонять весельем. Веселье истинно русское – от отчаяния. Иной в кабак идёт, иной играть… А если идти некуда? И нет ни средств, ни сил? Так развеселить себя старым проверенным способом: выдумать что-нибудь уморительное и записать. «…мне наскучило горевать здесь и, не могши ни с кем развеселиться, мысли мои изливаются на письме и забывшись от радости, что есть с кем поговорить, прогнав горе, садятся нестройными толпами в виде букв на бумагу…» «Причина той весёлости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от болезненного состояния. Чтобы развеселить себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать»…

Смех – великая сила. Целительная для умеющего смеяться и страшная для тех, против кого обращена. Смех – острый клинок в ловкой руке – каждый удар попадает в цель. Но какова цель? Цель – Зло. Нет в жизни цели выше, нежели борьба со злом во имя добра. А главное зло во всех сказках исходит от нечистой силы. От чёрта. Вот, и припечь чёрта! Посадить на горящую сковороду!

Холодны петербургские ночи. Свеча едва рассеивает мрак. За стеною храпит Яким. На утро рано вставать и спешить в департамент, и давно пора также улечься спать, но никак невозможно сделать этого, когда вдохновение, этот крылатый Пегас, осёдланный и взнузданный, уносит своего седока прочь из тесных стен и летит по небу, и с этой выси видна вся земля… Вон уже и родимая Малороссия, Васильевка, Диканька… Точно также, но в обратном направлении полетит кузнец Вакула, оседлавший самого чёрта…

Ах, как всё-таки прекрасна ночь! И даже холод, усугубляемый бессонными ночами, даже приступы болезни не могут истребить этого волшебства, рождённого мраком и тишиной, в которой мысль, наконец, становится свободна и может парить в каких угодно далях, когда воображаемый мир становится на короткое время реальностью… Хотя петербургскую ночь всё же не сравнить с малоросской… «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи…»

Наконец, сон смаривал, но продолжался недолго, с рассветом на улицах пробуждалась жизнь, шумели мастеровые, гремели и скрипели орудия их труда. «Временами он мог позабыть всё, принявшись за кисть, и отрывался от неё не иначе, как от прекрасного прерванного сна». А в департаменте уже ждала кипа бумаг для переписывания - со всею старательностью и аккуратностью.

Такая служба, впрочем, никак не могла устроить Гоголя. Он начал заниматься учительством. Его воспитанником стал несчастный юный князь Васильчиков, родившийся слабоумным. Его мать искала учителя, который бы «мог развивать, хотя несколько, мутную понятливость бедного страдальца, показывая ему картинки и беседуя с ним целый день». Таким учителем и стал Гоголь. Летом жители столицы спасались от жары и духоты, уезжая на дачи, в Павловск. В Павловске жили и Васильчиковы, а с ними ещё никому не известный Гоголь. Днями напролёт он просиживал в детской, показывал своему ученику изображения разных животных, подражая их блеянию, мычанию, мяуканью…

- Вот это, душенька, баран, понимаешь ли, баран – бе, бе… Вот это корова, знаешь, корова, му, му…

По вечерам же Гоголь читал старушкам-приживалкам княгини «Майскую ночь», и те слушали его, затаив дыхание. Его первая книга «Вечеров на хуторе близ Диканьки» в ту пору уже была сдана в набор, и он чувствовал, что замысел ему удался, книга вышла свежей и оригинальной. 

Когда работа спорится, она не утомляет, не лишает сил, но наоборот укрепляет их, бодрит и вносит в душу лад и ясность. «Живите как можно веселее, прогоняйте от себя неприятности… всё пройдёт, всё будет хорошо… (…) Труд… всегда имеет неразлучную себе спутницу – весёлость… Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей душе величайшее».

Кроме труда и рождавшихся в его голове грандиозных замыслов, таких, к примеру, как исторический роман «Гетман», материалы для которого отбирались с большим вниманием и любовью всё это время, была и другая причина для веселья. Гоголь, наконец, свёл знакомство со многими известными литераторами – Дельвигом, Жуковским, Плетнёвым, Вяземским… Первая робость при знакомстве с ними быстро улетучилась. Страх перед корифеями исчез. Гоголь обращался к ним почтительно, но в то же время, уже, ничуть не смущаясь, легко и непринуждённо, начиная чувствовать себе цену, благодаря высокой оценке его первых повестей, не стесняясь использовать авторитет и благоволение к себе высокопоставленных знакомых для достижения своей цели. К тому же, будучи великолепным сердцеведом, точно и скоро понимая характер человека, Гоголь умел подобрать нужный ключ к каждому, к каждому найти свой подход и для каждого подобрать верный тон, чем завоёвывал доверие. Ничего нет сложного в общении с любым человеком: нужно только понять его и подойти с нужной стороны. «Я всегда умел уважать их достоинства и умел от каждого из них воспользоваться тем, что каждый из них в силах был дать мне.  (…) Так как в уме моём была всегда многосторонность и как пользоваться другими и воспитываться была у меня всегда охота, то неудивительно, что мне всякий из них сделался приятелем… Но никогда никому из них я не навязывался на дружбу… ни от кого не требовал жить со мной душа в душу, разделять со мною мои мнения и т.п…» Самое любопытное, что покровители часто, незаметно для себя, также быстро подчинялись воле Гоголя, делались ходатаями по его нуждам, радушно распахивали свои объятья новоявленному таланту. «Мне верится, что Бог особенное имеет над нами попечение: в будущем я ничего не предвижу для себя, кроме хорошего».

Главным благодетелем Гоголя стал профессор Петербургского Университета П.А. Плетнёв, не очень талантливый литератор, но добрейшей души человек, поверивший в призвание «молодого дарования» к обожаемой им педагогике. Именно он познакомил молодого коллегу с его кумиром и своим другом Пушкиным, которому прежде неоднократно писал о своём протеже в превосходных тонах («Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение»). Встреча состоялась в доме Плетнёва. Было много гостей, и это немало раздражало Гоголя, не любившего бывать на публике, к тому же в роли некой диковинки, на которую все обращают взоры. Собравшиеся гости уже занимали определённое положение, составляли свой круг, и в этом кругу Гоголь снова остро ощутил свою чужеродность. От любопытствующих взглядов и положения «младшего» страдало самолюбие, но приходилось терпеть. Ради встречи с Пушкиным, о которой он грезил столько раз, а теперь, едва завидев, впился глазами. Плетнёв подвёл его к Александру Сергеевичу и представил:

- Это тот самый Гоголь, о котором я тебе говорил.

Благословение состоялось… Когда поэт покинул вечер, Гоголь долго провожал взглядом удаляющуюся коляску, чувствуя, как бешено колотится сердце, а лихорадочный румянец заливает щёки.

В то время Пушкин был ещё мало знаком с творчеством Гоголя, но именно он, при более близком знакомстве, раньше и точнее всех определит и даже предугадает суть его дара: «Он будет русским Стерном; у него оригинальный талант; он всё видит, он умеет смеяться, а вместе с тем он грустен и заставит плакать. Он схватывает оттенки и смешные стороны; у него есть юмор, и раньше чем через десять лет он будет первоклассным талантом…»

 

В типографии было шумно, и всякий наборщик был занят своим делом, и выражение сосредоточенности вперемешку со скукой словно приклеилось к лицам. Но едва в дверях показался молодой писатель с характерной украинской внешностью, как наборщики, точно сговорившись, стали отворачиваться, давясь от смеха. Писатель тотчас отметил это цепким взглядом серых глаз и, направившись к фактору, полюбопытствовал у него, в чём причина столь необычной весёлости. Фактор долго мялся и, наконец, признался:

- Штучки, что вы изволили привезти для печатания, до чрезвычайности забавны… Наборщики помирали со смеху, набирая книгу.

«Я писатель совершенно во вкусе черни», - весело подумал писатель и поделился этим выводом в письме с Пушкиным. Александр Сергеевич отозвался тотчас: «Поздравляю вас с первым вашим торжеством, с фырканьем наборщиков и изъяснениями фактора. С нетерпением ожидаю и другого – толков журналистов…» И  ещё: «Ваша Надежда Николаевна, т.е. моя Наталья Николаевна благодарит вас за воспоминание и сердечно кланяется вам…» Ах, какая досадная оплошность! Он перепутал имя жены Пушкина. Непростительно. И отчего это так бывает – иной раз спутаешь на бумаге самое элементарное, а после красней…

Между тем, Пушкин, радующийся всякому новому таланту, уже написал письмо редактору «Лит. Прибавлений к Русскому Инвалиду» Воейкову, ставшее своеобразной рецензией на книгу Гоголя: «Сейчас прочёл «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая весёлость, искренняя, непринуждённая, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Всё это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. (…) Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно весёлою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов. Ради бога, возьмите его сторону, если журналисты, по своему обыкновению, нападут на неприличие его выражений, на дурной тот и проч. Пора, пора нам осмеять les precieuses ridicules нашей словесности, людей , толкующих вечно о прекрасных читательницах, которых у них не бывало, о высшем обществе, куда их не просят, и всё это слогом камердинера профессора Тредьяковского».

Подпись: 

















Глава III

    Гостевая          Новости          Ф.Достоевский          И.Золотусский          Ссылки          Почта       

 

 

 

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz